Запомнился один случай. Воевал Иван Степанович где-то на западе (не держит моя память название местности) у крутых берегов реки. По одну сторону реки — наши, по другую — немцы. Закрепился наш взвод на высоком берегу. Позади — равнина. И повели тут немцы такой артиллерийский обстрел, что всякий подвоз провианта по равнине прекратился. Началась нехватка питьевой воды... Вода близко стоит, а спуститься по крутому берегу к реке невозможно, — живой туда не дойдёшь. С наступлением ночи немцы освещают ракетами того, кто пытался проползти к реке и бьют, не жалея патронов почём зря. А у ребят сухо во рту.
Ивану Степановичу и себя, и их жалко. Заполз он в кустарник у самого обрыва — наблюдать и что-нибудь придумать... И вот заметил, что промежутки между осветительными ракетами разные — бывают и короткие, и подольше. Вспомнил тут он, что были в его жизни случаи, когда не ум, а сердце подсказывало ему, что делать. И стал он прислушиваться к сердцу своему... Вот погасла одна ракета, за ней другая, и вдруг словно толчок — сердце ему говорит: «Иди, Иван, успеешь!»
И пополз Иван Степанович с ведром, но не столько сполз, сколько скатился к реке. Тут бы ему самому тотчас напиться, но нет — знает, что секунды ему остались считаные: опоздаешь — никто не напьётся.
Трудно было ползти обратно с полным ведром: вот-вот ракета вспыхнет... И вспыхнула. Благо осветила она только мелькнувшие в кустарнике подошвы Ивана.
Другие тут же подхватили ведро, и все напились...
Воевал Иван до конца войны, и даже в газетах про него писали. Много походил он по фронтовым дорогам. Где шёл по земле, а где сам в землю зарывался. И не соловьи ему свистели весной, а фашистские пули. Снарядами, осколками его засыпало, в беспамятстве его выволакивали, и немало бинтов намокало его горячей солдатской кровью... Когда списали его в полную инвалидность, захотелось ему зайти в то учреждение, где он столько лет кладовщиком проработал, где все ему знакомые. Ордена надел, пошёл.
Управление, как управление, громадная комната, машинки трещат, столов много, между столами народ похаживает. Зашёл Иван Степанович, поклонился и говорит: «Здравствуйте!»
Подняли головы управленцы, увидели его, и кто-то удивленно воскликнул: «Иван Степанович пришёл!» И тут произошло нечто, чего он никак не ожидал. Машинки перестали стрекотать, и вдруг все сидящие как по команде встали и уставились на Ивана Степановича. Глядят на него, как на солнышко после дождя, и молчат. Тишина этакая... Смутился тут Иван Степанович и говорит:
— Эх, сердяги! Да и ваши заслуги немалые. И вам тут несладко было!
И на том все согласились. Но не в том суть — суть в другом.
Подошёл к нему бухгалтер Марк Авдеевич:
— Иван Степанович, за вами должок числится, перед мобилизацией не отчитались: сани деревянные на гнутых полозьях, башкирские — 15 рублей. Сейчас уплатите, или как?
Забушевало в груди у Ивана, и сказал он:
— Марк Авдеевич, иди ты... — он окинул взглядом бухгалтера с ног до головы и приостановился.
Наступило краткое молчание, и все ожидали, что он скажет что-то нехорошее.
— ...Иди ты к той комиссии, которая списала меня в инвалиды, да и предъяви ей свой счёт.
— Как тебе не стыдно, Марк Авдеевич! Чернильная ты душа! — вступилась тут секретарь-машинистка Машенька, — человек за нас страдал, по фронтам мотался. За это время мог десять раз сани списать... — и она не договорила.
Бухгалтер замахал руками.
— А что должен я душою кривить перед государством? Ложные акты на списание составлять?
Простился Иван Степанович со всеми за руку, кроме бухгалтера, и ушёл.
И вот я думаю, где тут правда-справедливость? С одной стороны, Иван Степанович прав, а с другой — зачем бухгалтеру душою кривить? Должна тут какая-то середина быть. А, может быть, есть две правды — большая и малая?!
Змеиногорск, декабрь 1982